...Он никак не мог ее открыть. Зажимал гладкие бока коленями жестко, до неслышного похрустывания, впивался в ребристый пластик когтями, тянул, раскачивал, ворочал неловко, непривычно, теряя терпение, обманываясь скользящей легкостью "пошла! пошла!", воодушевлялся, ощущая влагу на коже, раздувал ноздри, сглатывая, как томимый жаждой узник каменоломней, и зло обтирал об штанину пальцы, когда пробка, совершив один два оборота, продолжала торчать в бутылочном горлышке.
- Сука ты, - обращался к ней, как к живой, осмысленной, враждебно настроенной единице Хеспес, - Сука ты и больше ничего. Все равно достану. Давай!
Но левая рука не слушалась, ей не хватало той размеренной, бездумной естественности, забитости мелкой моторики, что присутствовала в правой, ведущей. Подумать только, шефанго мог прилично и метко стрелять с левой руки, метать ножи ровно в цель, резать, колоть, рубить, водить, управлять и печатать, но открыть бутылку марочного коньяка - не мог. То ли пробка не давалась, то ли пальцы от усталости и перенапряжения последних дней чувствовались ватными, полными колючих медных ворсинок, по которым бессистемно пропускали слабые электрические разряды.
Они исходили из самого сердца. Побелевшего, поседевшего, яростного, как шаровая молния.
Она не давала ему спать.
Она не давала ему есть.
Она, митперз, не давала ему пить.
Правая рука болталась на привязи. Отекшая, распухшая, темно-лиловая, почти черная под посеревшим от грязи и гари бинтом.
"Трещина", - сказал ему такой же отекший и столь же серый, пожухлый лицом медик.
Хеспес не ответил. Он смотрел на стремительно наливающееся соком предплечье брезгливо, как на дезертира.
"Могу наложить гипс", - сказал тот же медик, пытаясь прикурить подрагивающим ртом сигаретный фильтр. Его руки в синих прозрачных перчатках, похожие на одутловатые руки утопленника, тоже тряслись.
И на это смотреть Гану оказалось противно. Поднявшись с ящика - за ним потянулась клеенка, брошенная на сиденье "для стерильности", - Хеспес изъял у лекаря сигарету, перевернул, вставил обратно и поджег. А потом шефанго объяснил, в каком он месте видел гипс. Еще он объяснил, в каком он месте видел трещину. Поведал тихим и ласковым голосом, почти не срываясь на крик, как однажды его десантировали из вертолета на высоте полуторакилометров от земли, без парашюта и подгузника на попке. И что результатом такого прыжка стали обширные гематомы и полные впечатлений штаны, но никак не поломанные кости. Скорее контейнер, который нынче на него свалился, даст трещину, чем его запястье.
Медик молча хрупнул головкой ампулы, засунул под стекло иглу, как комара притопил. Движения у него при этом стали безразлично четкими, даже какими-то плавными, будто синие одутловатые пальцы принялись радостно танцевать отдельно от усталого рта и замученных глаз.
Хеспес залюбовался.
Хеспес извинился.
Дал зафиксировать то, чего нет и быть не может, нарядным кипельно-белым бинтом.
Молния волновалась в ребрах. Жгла.
Хеспес бесился.
Знал за собой это и ничего не мог поделать.
Он летал на крыльях этой злости, порхал, теряя ощущение дня и ночи.
Если бы рядом оказался какой-нибудь эльф из зеленых плодородных долин, тонко чувствующий гармонию чужих эмоций, он бы непременно сказал, что так в шефанго бьется отчаянье, глухая, беспросветная тоска маловнятного понимания собственного бессилия перед течением неизбежности. Он сказал бы именно так, потому что никогда не выражался иначе, проще и доступнее. Он брякал подобные слова с бесценной легкостью, как иные швыряют на стол связку казенных ключей - с непроходящим отголоском служебного рьяного звона.
За это Ган его терпеть не мог, еще больше, чем всех остальных эльфов. Еще он терпеть не мог Энди Берка потому, что тот смирно и тихо лежал сейчас в морозилке городского морга, ожидая дальнюю свою родню. Родню, которой Хеспесу придется объяснять, почему их условно бессмертный сын полез в затопленный трюм спасать некую паскудную шефанго, ненавистную свою начальницу и почему его бессмертие там закончилось.
Берка - да, а ее, Ган, нет.
Ей-ему в наследство осталось все это: и эльфийская родня, такая просветленная, такая всепрощающая, что оба шефангских пустых желудка заранее крутило от ненависти; и разрушенный порт, и тела, что дважды в день прибивало к берегу тихой и спокойной, благостной, как ластящаяся кошка, волной; и проваливающийся под техникой асфальт - эти каверны, эти язвы много лет таящихся, притворяющихся смирными карстовых пещер, нынче засасывающие в себя свою дань, свои жертвы; и разметанные, порушенные, как цветные детские кирпичики, грузовые контейнеры, с несчитанным, неисчисляемым страховым ущербом; и затопленные, разбитые на приколе в доках корабли. Все это требовало присмотра, участия, дела. Все это осталось ему, хотя кто-то мог сказать, что Ломбертсу, директору порта, что городским спасательным службам, которых не хватало и которые еще до порта не добрались, занимаясь жилыми кварталами большого и густонаселенного Каинвилля.
Спасательных служб не хватало. Людей не хватало. Техники не хватало. В первые дни "после" все было в дефиците, особенно время. Этот бесценный ресурс отмеряли как пайку - в сутках двадцать четыре часа, не больше и не меньше, - и эту пайку рвали, словно голодные дети сиротский хлеб. Кому-то ее доставалось много и тот давал интервью журналистам, водил экскурсии по расчищенным волной площадям, отвлекал уверениями, что "все в порядке, все под контролем, со всем справляемся", а кому-то перепадали только крохи, и тот задыхался под завалами, захлебывался в запрокинувшейся герметичной каюте, терялся в длинном листе ожидания на тот самый ящик, накрытый "для стерильности" клеенчатой пеленкой.
...Вчера подняли баркас. В его трюме нашли два десятка малолетних утопленников, преимущественно женского пола. Скованных одной цепью...
.. А бутылка все не открывалась. Неприязнь опять подкатила к горлу, заклокотала на языке ругательствами, подобно выхлопу дыма из домны, где впустую перегорала злость.
Получив свою "трещину" шефанго стал бесполезным. Не беспомощным, нет, но бестолковым, для серьезного дела не годным, только так, для всякой администрации. Ее тоже хватало с избытком, но все же оказалось недостаточно, чтобы вернуть сон. Усталость от такой работы скапливалась тяжелая и пыльная, натягивающая нервы будто струны на колки, отупляющая, но не способная отключить вымотанное тело.
Хеспес знал, что алкоголь не поможет тоже. Но на него он хотя бы надеялся.
А пробка, сука такая акцизно-продажная, не поддавалась. Впору было жалобиться и просить помощи, но ближайшее живое существо находилось далеко, метрах в шестидесяти.
- Шкипер, далеко ли нам до суши? Четверть мили, Кэп! - бессонница сделала Гана невыносимо болтливым: он не различал, что именно крутится у него в голове, оставаясь набором образов, а что слетает с языка. - В какую сторону? Вниз, Кэп!
Внизу, метрах в тридцати от мостового крана, на который Хеспес забрался для того что бы выпить и с высоты осмотреть пригодность старой ветки грузовой узкоколейки, в свете затухающей зарницы металась тень идущего, поблескивал началом лунной дорожки наголо бритый череп.
То ли Бьорн по фамилии Фальк.
То ли Фальн по фамилии Бьорк.
Главный инженер порта был сухим и жилистым мужиком, едким как по внешности так и по нраву. Имел широкие, размашистые движения, пружинистую походку, но в то же время от него исходило ощущение неповоротливой скованности, будто он себя постоянно ограничивал и настороженно соблюдал. От этого он казался шефанго надуманным, не вызывающим доверия.
Еще Хеспес слышал из разговоров охраны, что будто бы лысый не плохой мечник. Но что-то сам Ган в последние две недели не заметил за технарем какой-то особенной храбрости. Он очевидно чурался глубокой воды - уходящий корнями в общность с кархародонами геном сильно сказывался на объективности шефанго по поводу добродетелей иных, малоплавающих, - а еще продемонстрировал себя перестраховщиком, которую кто-то - Точно не Хеспес! - назвал бы основательностью и не склонностью к напрасной спешке и риску.
Прежде их сводили совещания у директора, корпоративные гулянки и редкие совместные инспекции, где шефангское "хочу и надо" пересекалось с "может быть и нет ресурсов" инженерной части, но за последние дни реальность сталкивала их лбами столь часто, что Хеспес лысого всерьез, люто невзлюбил.
Он даже бутылку перехватил так за толстое стеклянное брюхо, чтобы было максимально удобно прицельно обронить ее на этот мерцающий впотьмах череп. Перехватил, увесисто покачал в здоровой ладони, воочию представляя как хрустнет, хрупнет покатый черепа свод, как осколками разлетится тара, оставив самые крупные приклеенными к этикетке, и широко брызнет на поросшие осокой бетонные плиты пряное поило вперемешку с темной густой кровью. Как скоро его найдут здесь? К утру или к осени? Кому следующему придет в голову идея проверить старые пути и возможность использования аварийных ангаров под временное хранилище?
- Все сдохнут, - решил для себя в дурноте всепоглощающей ненависти, баюкая трещину на перевязи, словно неугомонного, сизого от крика, младенца, - Все.
И тут же разразился свистом.
- Хэй, - гаркнул из поднебесья, из густых, зацепившихся за желтый направляющий рельс и проржавелый крюк сумерек, - Не трать время, до ворот она совершенно пригодна. А дальше надо чистить, там уже роща поднимается.